Лучший лоцман
Вода в Бие холодная как лед. Бия спешит вниз, в степь, где можно, наконец, отдохнуть от бешеной скачки по каменному своему ложу, от беспамятной круговерти, а главное — согреться, вдоволь, до самого донышка, напитаться обильной солнечной благодатью. Светлеют бийские воды от солнца, радостно отдают глубинам зябкую синь, густо настоявшуюся в бездонных колодцах Телецкого озера. Зато по всей реке, от берега к берегу, серебро. Прыгнет хариус на быстрине за водяной мошкой — и не отличишь его от резких всплесков, что без устали пляшут над Бией. А отчего пляшут, известно только медлительной рыбе ускучу, что живет потайной, донной жизнью и знает всякий камень, ставший поперек несмирной воде.
По берегам Бии — сосны. Стоят сосенка к сосенке, реденькие, тонкоствольные и очень аккуратные, обсыпали все вокруг желтыми, повядшими хвоинками — получилась хорошая подстилка; мягкая, приятная для глаза, она скрыла под собой скудную боровую супесь вместе с серенькими лишаями да сиреневой грибной плесенью.
Притоптана лесная подстилка человеческой ногой, и весь лесок на берегу Бии называется районным парком. Приходят сюда жители села Турачака, поют песни, сидят на большом плоском камне — Смиренной плите. Такое прозвище дали камню бийские сплавщики. В прозвище этом — усмешка, простодушное и веселое торжество над хитростью коварного в своем покое камня.
Смиренная плита, как жирный морж, плюхнулась в Бию, спасаясь от жары. Над водой только спина зверя — гладкая, черная; бугристые ноздри торчат чуть не на середине реки. Бия изо всех сил старается столкнуть Смиренную плиту с места, да никак с ней не сладить.
В воскресный день гулял по парку Иван Чендеков, молодой лоцман.
Иван только вернулся домой со своей командой. За двое суток сплавили они в Бийск три сплотки пихтовых бревен. Деньги получили хорошие, решили выпить. Иван выпил со всеми, но немного. Ему хотелось выпить еще, но он не стал, а пошел в бийский универмаг и купил черный костюм, прочный, хороший костюм. Еще он купил галстук с голубыми и фиолетовыми полосками и черную кепку с пуговицей на макушке.
Вернулся Иван домой в Турачак, дождался воскресенья, надел с утра новую кепку, костюм, галстук и пошел в парк„
Солнце палило, и лоцман немножко вспотел. Лицо его, цвета поджаренного кедрового ореха, лоснилось, а глаза, чуть-чуть раскосые, черные и хитроватые, сияли.
Причин этому сиянию было несколько. Давно уже не продавали в Турачаке сахару, продавали конфеты, а в пятницу с обеда вдруг объявился в продмаге песок. Три раза постояла Вера Чендекова, жена лоцмана, в очереди, принесла как раз полтора кило и сразу же заварила бражку. Не ахти какая крепкая настоялась бражка к воскресенью, но все же Иван выпил три стакана, а потом еще, на дорожку. Оказалось хорошо: не пьян, а вроде что-то такое есть, какая-то веселинка в ногах.
Но это была не главная причина. Имелись другие причины, основательные — костюм новый, кепка... Много причин, а все к одной сводятся: сияли у Ивана глаза в это утро потому, что лет он имел за плечами двадцать пять и звание такое, равного которому нет на Бие, — лоцман. Потому и пел в это утро Иван Чендеков полюбившуюся ему песню, — нет, не самую песню, а ее мотив. Слышал он его прошлым летом. Плыли тогда с ним на плоту туристы из Артыбаша, до самого Бийска пели ту песню. Слов Иван не запомнил.
Шел он по парку, пел, и хватало песни надолго. А слова понемножку подбирались новые, свои. Ложились они в песню складно, и выходило по этим словам такое, чего раньше Иван никогда и не думал. Выходило, что нет на Бие лоцмана лучше Ивана Чендекова, и на Сары-Кокше тоже нет. Все знают Чендекова, каждый здоровается с ним за руку в Камбалине и Кебезене, в Турачаке и в Озере-Курееве. Все пороги знает лоцман Чендеков — и Кипяток, и Бучило, и Привоз, и у Смиренной плиты он ни разу не попадал в водоворот — не венчался, как говорят на Бие. Взошел Иван на высокий бийский берег и стал глядеть на реку, просто так глядеть, потому что был воскресный день и не было ему никакой работы. Прохладный речной ветерок бодрит Чендекова. Упругие, пружинистые мышцы под пиджаком так и ходят...
Слева от Ивана крутая излучина реки. Бия тут со всего маху ударяет в отвесную скалу. А скала эта — часть бома, старой, спокойной сопки, давным-давно поросшей сухонькими сосенками. Расшиблась вода о камень, взревела, как подраненный медведь, и мчится дальше. Только это не все: упрямы и крутолобы алтайские граниты, стерегут они воду в самом ее разгонном месте. И закипает вода, пенится, как уха в рыбачьем котле над костром. Так издавна и зовут этот порог Кипятком. Вырвалась вода из Кипятка неостывшая, белая от собственной пены, да и это еще не все. Теперь на пути ее дыбится гладкая, скользкая спина речного зверя — Смиренной плиты.
Долго смотрел Иван Чендеков на привольную игру воды и камня, протрезвел и, поверив в свою песню, подумал так:
«А хозяин, однако, кто? Хозяин — я, Ванька. С Ванькой не пропадешь, нет. Ванька шибчей всех по Бие плавится. Ванька...»
На реке показался плот, — свою работу Бия справляла без воскресного отдыха. Шестеро стояли на плоту, и среди них, на исконном лоцманском месте, сивобородый старичонка на кривых ногах, малорослый и щуплый. Имя старику Степан Гаврилович, фамилия Кашин, только это для документов. А известен он на Бие под другим именем — Лягуша Болотная. Пять десятков годов с лишком ходит он на плотах по Бие и носит это прозвище, а почему — говорят разное. Старики помнят, как женился Кашин на алтайке и ушел из села, срубил хатенку в таком месте, что курам на смех, — на трясучем болоте, где и клюква не растет. Смеялись люди, отсюда и кличка пошла — Лягуша Болотная.
Мало кто помнит те времена, а кличка живет. Да и мудрено ей сгинуть, если у Степана Гавриловича нет иного присловья, кроме как про лягушу. Крепких российских выражений он не употребляет: живуча кержацкая закваска. Только крякнет, если что, да скажет проникновенно: «Ох ты, лягуша болотная!».
С самого босоногого детства плавает Кашин по Бие. Скрючила ему бийская студеность суставы. Со Смиренной плитой венчался бессчетно, в Кипятке тонул, в Бучиле на бревнышке волчком вертелся. Так считают на Бие: Кашин первый лоцман. Так считают уж лет тридцать, а, может, и того побольше.
...Вынырнул плот из-за излучины, понес прямо на скалу. Посерьезнели шестеро на плоту, прищурил живой карий глазок Степан Гаврилович. Вот она, скала, а вот вода, а вода эта убывает, истончается, почти на нет сошла. Сейчас камень примет на себя грузную сплотку, сейчас.
— Лево-о-о-о! — тоненько протянул старик, и, послушный слабому его голосу, повернул громада-плот, только боком малость погладил скалу по ее мокрому, темному лбу. И от этого заплясали двухобхватные кедрачи в сплотке, забились, как в лихорадке, да так, неспокойные, и попали в Кипяток. Проскочили порог в мгновение ока, и тогда ясно стало, зачем она нужна была, стариковская лихость, зачем допустил лоцман сплотку до самого гранитного лба.
Взметнули шесть сплавщиков вверх рукояти своих гребей, деланных из цельных пихтовых стволов, потом налегли на них, отступили, снова шагнули раз и два и три в затылок друг дружке. Плот пронесся мимо Смиренной плиты, чуть задев моржа за самый кончик носа.
— Хорош! — цокнул Иван Чендеков. — Ай, хорош! Степан Гаврилы-ы-ыч! Почтение! Счастливо доплыть!
Старик уже отпустил гребь, казавшуюся непосильной для его ссутулившихся плеч, и свертывал цигарку. (Говорят, за эту страсть к дымокурству и выжили его когда-то из села на болото соседи-кержаки.)
— Здоров, Ванюша.
Иван сорвал с головы кепку и махал ею, пока плот не скрылся с глаз.
Народу в парке прибывало, и вскоре Чендеков встретил своего друга Петра Килтэшева, приехавшего на выходной с лесопункта. У Петра тоже был новый костюм, и галстук из бийского универмага, и новая шляпа пирожком на голове. Петр обрадовался другу и сразу достал из кармана пол-литра. Выпив, он сказал, что все это для него ерунда, что он один может выпить два пол-литра, но и это тоже ерунда.
Иван захмелел и сначала молчал. Потом заговорил быстро-быстро, все больше распаляясь:
— Ты что думаешь: Лягуша Болотная — лоцман, да? Еще чего! Ваньку все знают, понял? В Бийске знают, в Барнауле знают, везде знают, понял, да?
Лоцман ударял себя в грудь, и в черных глазах его разгорался уголек.
— Лягуша трое суток в Бийск плавится, а Ванька двое суток! Понял? Чендеков — лучший лоцман на Бие!
...Снова у порога показался плот. Только на этот раз он не пошел на сближение со скалой, а свернул как раз на середине реки.
Чендеков вскочил на ноги, задел устроенную на хвое бутылку, и если б не резвые руки Петра Килтэшева, утекли бы оставшиеся сто граммов в песчаную сушь. С великой обидой взглянул на друга Килтэшев, а Иван даже и не заметил своей оплошности. Он побежал к берегу и стал смотреть на плот.
— Что наделал, собака, ай, что наделал! — закричал он вдруг и замахал руками. — Право бери! Право!
— Право-о-о-о! — послушно гаркнул дюжий парень, стоявший на плоту у лоцманской греби. Это был не человеческий, а поистине трубный глас. Наверное где-нибудь в тайге марал, пробиравшийся сквозь подлесок к потаенному водопою, остановился, насторожил чуткое свое ухо, прянул в сторону и стремглав скрылся в чаще.
— Иван, тезка, что делаешь? — изо всех сил кричал Чендеков лоцману на плоту. В голосе его не было осуждения, а просто обида и вопрос: как же так?
— К бому надо было прижиматься, Ванька, к бому!
Плот мчался прямо на Смиренную плиту. Петру Килтэшеву казалось, что сейчас он налетит на камень, — вот уж будет треск! Люди на плоту стояли недвижимо. Их было четверо, и каждый смотрел, как мчится на них черный большой глянцевитый камень.
Что это за люди, откуда взялись они, не знал никто на Бие. Много являлось здесь пришлого народу — кто за длинной деньгой, что светит сплавщику в конце каждого его рискового рейса, а кто по неизвестным причинам; только немногие приживались в здешних местах. Бессильны были деньги перед понятным страхом человеческим, что серым облачком летел над каждым плотом от Кебезеня до Озера-Куреева.
Троих пришлых людей взял к себе на плот лоцман Иван Нечунаев. Молодой был лоцман, да прижимистый, со слабинкой к деньгам. Рассчитал он так неизощренным своим умом: на шестерых делить рубли — одна корысть, а на четверых — совсем другая.
Не хаживали бийские сплавщики вчетвером на плотах, а чужаки — им что, особенно если по первому разу!
И еще одну слабинку имел лоцман Нечунаев: был он трусоват. Мало кто знал эту его слабинку, да и как ее углядишь в его могучем теле, будто наскоро деланном из толстенного кедрача: из одного ствола и лицо, и шея, и плечищи висловатые, а руки, как сучья низовые, — толсты, длинны, разлаписты.
Как стала наваливаться скала на плот, заметались у нечунаевской команды глаза в нестерпимой тревоге, дрогнуло и неотесанное лицо лоцмана. Гаркнул он не в срок: «Лево-о-о!», и пошел плот прямым курсом на Смиренную плиту.
Сказал лоцман Иван Нечунаев в половину своего трубного голоса:
— Повенчались...
Слово прозвучало над Бией глухо и зловеще.
...Без треску обошлось. Плот не разбился о Смиренную плиту. У самого камня он как бы наткнулся на невидимый барьер. Вода, отброшенная плитой, поворачивалась вспять. Она подхватила плот и потащила его обратно, к порогу. А там правили свои стихии, и снова плот понесся к камню и снова споткнулся о барьер, воздвигнутый самой же водой. Так повторилось много раз. Вода двигалась по кругу, и четверо оглушенных неизведанными ощущениями людей не могли одолеть воду.
Тогда Чендеков, бестолково суетившийся на берегу, полный желания помочь сплавщикам, принял решение:
— Ваня, тезка! Давай трос! Он шагнул вниз по крутому откосу к воде. Камень ушел из-под ног, и Чендеков упал. Из рассеченной щеки хлынула кровь. Галстук сразу стал красным. Тоненькой струйкой кровь потекла по новому пиджаку. Чендеков не заметил этого. Он подбежал к самой воде и снова крикнул:
— Ваня! Трос давай!
С плота кинули толстый кол — пахало — с привязанным к нему размочаленным тросом, и он плюхнулся в воду. Когда круговерть снова поднесла плот к берегу, кол кинули еще раз, но он не мог долететь до берега...
Спокойно кружился плот. Повеселели лица тех, что кружились вместе с плотом, и только большой рот Нечунаева, выражавший обычно немногие чувства, был сейчас раскрыт чуть пошире, чем всегда. Лоцман сел на бревно. Вся его команда тоже села.
— Ванька, давай же! — просил, умолял с берега Чендеков. — Давай!
И уже готово было обратиться его братское участие, не принятое теми, на плоту, в тяжелую злость. Он был лоцман, и это составляло смысл и гордость его жизни. Нечунаев, грузно сидевший на бревне, беспомощный, как теленок, тоже назывался лоцманом.
— Ванька-а! — Голос у Чендекова стал пронзительный, тонкий, а руки сжались в кулаки. — Чего людей маешь, сволочь? Работяги-и-и! Кидай его в воду-у-у! В воду его, собаку!
Петр Килтэшев поднял камень и метнул его в плот.
— Поаккуратнее. Чего из себя дурака выставляешь. Перед людьми постыдись, — проворчал Нечунаев, увертываясь от камня.
Плот продолжал кружиться, как ночная бабочка на свету, — бестолково и стремительно. Видеть Чендекову это было невыносимо. Нечунаев был плохой человек. Он пошел в рейс вчетвером из-за денег. Он испугался старого бома и повенчался со Смиренной плитой. Чендеков ненавидел его в эту минуту. Но позволить реке подшутить над лоцманом он не мог. Он снял сапоги и пиджак и поплыл навстречу плоту. Один раз вода накрыла его с головой, и новая кепка быстро унеслась прочь. Он вылез на плот и оттолкнул Нечунаева от лоцманской греби. Он кричал и «лево» и «право», но четверо ничего не могли поделать с громадиной-плотом, связанным из сырых осиновых бревен. Нужно было поймать момент, то единственное положение, когда плот мог вырваться из заколдованного круга, Сделать это Чендеков не умел. Он не владел секретом Смиренной плиты. Он уже понял это, но все еще продолжал ворочать свою гребь. Сначала его командам подчинялись, потом стали смеяться, а он все орудовал гребью, не желая признать перед людьми свое бессилие...
На берегу послышались голоса, и все на плоту с надеждой повернулись туда. Это команда Степана Гавриловича — молодые кебезенские ребята, — проведя через порог одну сплотку бревен, возвращалась вверх за другой, оставленной в спокойном месте, чтобы соединить их ниже по течению в один большой плот.
— Здоров, Нечунай! — крикнул старик, неспешно оглядев попавших в беду сплавщиков, — Ах ты, лягуша болотная. Глянь, ребята, лоцмана-то нонче на карусели катаются. Вдвоем с одной плитой повенчались!
От раскатистого хохота ребят дрогнули сосенки. Сивобородый, кривоногий дед стоял на мягкой хвое цепко, как на пляшущих бревнах плота, и глаза его сощурившиеся в усмешке, были как две глубокие морщинки.
— Степан Гаврилыч, — жалостно и виновато пробасил Нечунаев. — Как бы тут, а?
Старик ничего не ответил, присел на корточки и продолжал глядеть на плот, закрывшись ладонью от солнца. Один круг прошел плот, зашел на второй и на третий, а он все смотрел, молчал и ждал.
Вся вода одинаковая, нет на ней отметин, и пути у плота как будто одинаковые. Разве чуть мотнет его в сторону или развернет как-нибудь слегка. Чего ждал старик, не знал никто на плоту, а все чего-то ждали вместе с ним.
Плот пошел в четвертый раз от плиты к порогу. И тут-то всего на четыре бревнышка отшатнуло его от заведенного круга. Тогда махнул рукой старик, крикну тонко и весело:
— Гребись влево, ребята! Гребись влево, лягуши болотные!
Метнулась вода из-под гребей, плот медленно стал огибать нос моржа. Там его подхватила стремнина, выволокла из-за Смиренной плиты, — и пошел он вольным путем, понесла его широкая Бия, потемневшая к вечеру, синяя-синяя.
— Счастливо доплыть! — крикнула команда Степана Гаврилыча и пошла своей дорогой.
Уплыли оба Ивана-лоцмана, и неизвестно, на чем помирились.